Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Заметим, как определенно пишет Берберова о том, что один Ходасевич не решился бы на эмиграцию — как будто его жены не существовало на свете. На то были свои причины. В воспоминаниях Анны Ивановны содержится фрагмент, относящийся к августу—сентябрю 1921 года, то есть ко времени трагической гибели Гумилева. Ходасевич задал ей тогда вопрос, во многом предопределивший дальнейший ход событий: «А ты со мной поехала бы за границу?» Она ответила без малейших колебаний: «Нет, я люблю Россию и надолго с Россией не расстанусь»[355]. А для самого Ходасевича решение уцелеть с течением времени все крепче связывалось с неминуемым отъездом. Жене о своих планах он не говорил, она до последнего ничего о них не знала. Зато примерно в это же время Ходасевич оповестил жену о другой части своего решения — быть вместе с Ниной. Анна Ивановна пережила это крайне драматично. В кратких комментариях к своим стихотворениям весны 22-го года Ходасевич зачастую упоминает обстоятельства, в которых они были написаны: «под ужасную истерику А.И.», «был с А.И. на “Жизели”, она плакала все время». Уехав в Москву для оформления заграничных паспортов, Ходасевич писал ей письма, в которых чувство вины причудливым образом сливалось с непреклонностью, жалость к покинутой женщине с жестокостью уверенного в своей правоте мужчины. Он давал ей советы, как выжить и сохранить себя, он искренне заботился о ее будущем, но в свете происходившего советы эти выглядят ханжескими попытками отстранить от себя ответственность, отвести обвинения в предательстве и обмане.
«Не думай и не говори мне ни о каких смертях. Но, по-моему, нам лучше жить порознь. Обещаю тебе каждый день бывать у тебя, заботиться о тебе столько же, как заботился. Буду делать это не по “долгу” (на “долг” человека не хватит долго), а по любви. Ибо моя любовь и нежность к тебе неизменны и не прекратятся, если мы не будем изводить друг друга, как изводим. А не изводить при создавшемся положении нельзя. Будь же человеком, а не ребенком. Меняйся внутри, не упрямься, не упирайся. Расти»[356].
«Не думай, что мне легко и весело. Мне чрезвычайно тяжело, я никого не могу и не хочу видеть»[357].
«Еще раз умоляю тебя спокойно принимать все, что свершается на свете, просто и без надломов принять мое неизменное, до конца моей жизни, душевное и внешнее участие во всем, что тебя касается. Не думай и не желай смерти — это главное. Смерти нет. Есть одни перерывы в жизни, тяжелые и с тяжелыми последствиями, если они вызваны искусственно, будет ли это резкое или постепенное самоуничтожение (хотя это не то слово, потому что уничтожить себя не в нашей власти). Будь же бодра, здорова, сколько можешь; старайся об этом, ибо все другое — ужасный грех»[358].
«Прошу и прошу тебя об одном: внешне, “в днях”, как выражался Коля Бернер, будь тверда, хладнокровна, будь “как все”. Это даст тебе физическую силу переносить трудную штуку, которая называется внутренней жизнью. У всех нас внутри варится суп, и чем сильнее кипит и бурлит, тем лучше: ведь есть его будет Хозяин. Наша забота — чтобы кастрюля не лопалась раньше, чем суп готов. Ну, и будем беречь ее. Беру с тебя это обещание»[359].
Ходасевичу, конечно, было непросто. Решение остаться с Ниной, спасти ее и спастись самому оплачивалось дорого — страданиями ни в чем не повинного, близкого ему человека. И он никак не мог решиться нанести жене последний удар — сообщить о скором отъезде за границу. Вероятнее всего, просто боялся за нее, опасался, что она приведет в исполнение свои угрозы. Призрак самоубийства маячил перед ним. С другой стороны, он, несомненно, понимал, что так или иначе Анна Ивановна все равно узнает о его обмане, эмиграция не могла надолго оставаться для нее тайной. Можно только догадываться, как тяжело переживала разрыв Анна Ивановна, что писала в ответ, на что рассчитывала. Во всяком случае какие-то надежды у нее явно оставались, потому что в своих поздних воспоминаниях она писала: «...Я категорически спросила его письмом, вернется ли он в Петроград, мотивируя этот вопрос бытовой причиной — сроком пайка Дома ученых. Берберова в то время уже уехала из Петрограда. В ответ на мое письмо получила телеграмму: “Вернусь четверг или пятницу”. Мы жили на углу Невского и Мойки, и из нашего окна был виден почти весь Невский. Я простояла оба утра четверга и пятницы у окна, надеясь увидать Владю едущим на извозчике с вокзала. В пятницу за этим занятием меня застала Надя Павлович и сказала мне: “Ты напрасно ждешь, он не приедет”. Я ей на это показала телеграмму, но она повторяла: “Он не приедет”. Она была права. Через два дня я получила письмо, написанное с дороги за границу. Он выехал из Москвы в среду. Письмо было короткое. Начиналось оно так: “Моя вина перед тобой так велика, что я не смею даже просить прощения”»[360].
Нина приехала в Москву в середине мая, когда Ходасевич уже получил для них заграничные паспорта. Там было записано, что он ехал для поправления здоровья, она — для пополнения образования. В Москве, в Союзе писателей на Тверском бульваре, состоялся поэтический вечер, на котором Ходасевич читал свои последние стихи, многие из них были о любви. Все московские поэты, друзья и коллеги Ходасевича по цеху с интересом разглядывали прекрасную незнакомку из Северной столицы, во внешности которой проступали вовсе не северные черты. За несколько дней до отъезда они оба тайно вернулись в Петроград, потому что выезд планировался оттуда, через Ригу. Нина остановилась в доме своих родителей, Ходасевич неподалеку, в квартире художника Юрия Анненкова. Поскольку уезжали тоже под покровом тайны, то провожали их на вокзале только Нинины родители, ни с кем из питерского круга они не простились. Ни он, ни она не предполагали, что больше никогда не увидят ни этого города, ни своих близких, расставались с ними, конечно, на время. И как ни была тяжела и по многим причинам сложна эта разлука, оба были счастливы и полны предощущением будущего. Берберова писала об этом чувстве: «Отступил этот год, начавшийся в одном июне и кончившийся в другом, без которого я была бы не я, год, дарованный мне судьбой, наполнивший всю меня до краев чувствами, мыслями, перепахавший меня, научивший встречам с людьми (и человеком), окрыливший меня, завершивший период юности»[361].
То, что чувствовал Ходасевич, вполне уловимо из четырех строк его незаконченного стихотворения:
Вот повесть. Мне она предстала
Отчетливо и ясно вся,
Пока в моей руке лежала
Рука послушная твоя.
Берберова взяла бумагу и карандаш и приписала к этим четырем строкам свои:
Так из руки твоей горячей
В мою переливалась кровь,
И стала